Неточные совпадения
— Не могу сказать, чтоб я был вполне доволен им, — поднимая брови и открывая
глаза, сказал Алексей Александрович. — И Ситников не доволен им. (Ситников был педагог, которому было поручено светское воспитание Сережи.) Как я говорил вам, есть в нем какая-то холодность к тем самым главным вопросам, которые должны трогать душу всякого человека и всякого
ребенка, — начал излагать свои мысли Алексей Александрович, по единственному, кроме службы, интересовавшему его вопросу — воспитанию сына.
Только изредка, продолжая свое дело,
ребенок, приподнимая свои длинные загнутые ресницы, взглядывал на мать в полусвете казавшимися черными, влажными
глазами.
Ему было девять лет, он был
ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет
глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
Сонно улыбаясь, всё с закрытыми
глазами, он перехватился пухлыми ручонками от спинки кровати за ее плечи, привалился к ней, обдавая ее тем милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у
детей, и стал тереться лицом об ее шею и плечи.
Открытие это, вдруг объяснившее для нее все те непонятные для нее прежде семьи, в которых было только по одному и по два
ребенка, вызвало в ней столько мыслей, соображений и противоречивых чувств, что она ничего не умела сказать и только широко раскрытыми
глазами удивленно смотрела на Анну. Это было то самое, о чем она мечтала еще нынче дорогой, но теперь, узнав, что это возможно, она ужаснулась. Она чувствовала, что это было слишком простое решение слишком сложного вопроса.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся
детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Один раз, впрочем, лицо его приняло суровый вид, и он строго застучал по столу, устремив
глаза на сидевших насупротив его
детей.
Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном;
дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим
глаза ее, обсыпают лакомые куски где вразбитную, где густыми кучами.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед
глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Чуть отрок, Ольгою плененный,
Сердечных мук еще не знав,
Он был свидетель умиленный
Ее младенческих забав;
В тени хранительной дубравы
Он разделял ее забавы,
И
детям прочили венцы
Друзья-соседи, их отцы.
В глуши, под сению смиренной,
Невинной прелести полна,
В
глазах родителей, она
Цвела как ландыш потаенный,
Не знаемый в траве глухой
Ни мотыльками, ни пчелой.
— Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая
глаза и табакерку к потолку, — что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные
дети.
Бедная старушка, привыкшая уже к таким поступкам своего мужа, печально глядела, сидя на лавке. Она не смела ничего говорить; но услыша о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула на
детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, — и никто бы не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая, казалось, трепетала в
глазах ее и в судорожно сжатых губах.
— Ax, жаль-то как! — сказал он, качая головой, — совсем еще как
ребенок. Обманули, это как раз. Послушайте, сударыня, — начал он звать ее, — где изволите проживать? — Девушка открыла усталые и посоловелые
глаза, тупо посмотрела на допрашивающих и отмахнулась рукой.
Что-то бесконечно безобразное и оскорбительное было в этом смехе, в этих
глазах, во всей этой мерзости в лице
ребенка.
Кабанова. Поверила бы я тебе, мой друг, кабы своими
глазами не видала да своими ушами не слыхала, каково теперь стало почтение родителям от детей-то! Хоть бы то-то помнили, сколько матери болезней от
детей переносят.
— Эх, батюшка Петр Андреич! — отвечал он с глубоким вздохом. — Сержусь-то я на самого себя; сам я кругом виноват. Как мне было оставлять тебя одного в трактире! Что делать? Грех попутал: вздумал забрести к дьячихе, повидаться с кумою. Так-то: зашел к куме, да засел в тюрьме. Беда да и только! Как покажусь я на
глаза господам? что скажут они, как узнают, что
дитя пьет и играет.
— Аз не пышем, — сказал он, и от широкой, самодовольной улыбки
глаза его стали ясными, точно у
ребенка. Заметив, что барин смотрит на него вопросительно, он, не угашая улыбки, спросил: — Не понимаете? Это — болгарский язык будет, цыганский. Болгаре не говорят «я», — «аз» говорят они. А курить, по-ихнему, — пыхать.
— Нужно, чтоб
дети забыли такие дни… Ша! — рявкнул он на женщину, и она, закрыв лицо руками, визгливо заплакала. Плакали многие. С лестницы тоже кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину казалось, что
глаза и лица
детей особенно озлобленны, никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
Клим стал замечать, что Лидия относится к бутафору, точно к
ребенку, следит, чтоб он ел и пил, теплее одевался. В
глазах Клима эта заботливость унижала ее.
Сижу, чувствую, что покраснел, а он с женою оба смотрят на меня счастливыми
глазами и смеются, рады, как
дети!
Но бутафор, глядя на всех
глазами взрослого на
детей, одобрительно и упрямо повторил...
Муж ее, полуодетый, лежал на ковре, под окном, сухо покашливал и толкал взад-вперед детскую коляску, в коляске шевелился большеголовый
ребенок, спокойно, темными
глазами изучая небо.
— Ваш отец был настоящий русский, как
дитя, — сказала она, и
глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В доме тоже было тихо, как будто он стоял далеко за городом.
Не слушая ни Алину, ни ее, горбатенькая все таскала
детей, как собака щенят. Лидия, вздрогнув, отвернулась в сторону, Алина и Макаров стали снова сажать ребятишек на ступени, но девочка, смело взглянув на них умненькими
глазами, крикнула...
Когда
дети играли на дворе, Иван Дронов отверженно сидел на ступенях крыльца кухни, упираясь локтями в колена, а скулами о ладони, и затуманенными
глазами наблюдал игры барчат. Он радостно взвизгивал, когда кто-нибудь падал или, ударившись, морщился от боли.
Являлся чиновник особых поручений при губернаторе Кианский, молодой человек в носках одного цвета с галстуком, фиолетовый протопоп Славороссов; благообразный, толстенький тюремный инспектор Топорков, человек с голым черепом, похожим на огромную, уродливую жемчужину «барок», с невидимыми
глазами на жирненьком лице и с таким же, почти невидимым, носом, расплывшимся между розовых щечек, пышных, как у здорового
ребенка.
Этот человек относился к нему придирчиво, требовательно и с явным недоверием. Чернобровый, с
глазами, как вишни, с непокорными гребенке вихрами, тоненький и гибкий, он неприятно напоминал равнодушному к
детям Самгину Бориса Варавку. Заглядывая под очки, он спрашивал крепеньким голоском...
— Ты — ешь больше, даром кормят, — прибавила она, поворачивая нагло выпученные и всех презирающие
глаза к столу крупнейших сил города: среди них ослепительно сиял генерал Обухов, в орденах от подбородка до живота, такой усатый и картинно героический, как будто он был создан нарочно для того, чтоб им восхищались
дети.
В
глазах ее застыло что-то монашески унылое и сердитое, но казалось, что она теперь более
ребенок, чем была несколько недель тому назад.
Ребенок, объятый неведомым ужасом, жался к ней со слезами на
глазах.
Он охотно останавливал
глаза на ее полной шее и круглых локтях, когда отворялась дверь к ней в комнату, и даже, когда она долго не отворялась, он потихоньку ногой отворял ее сам и шутил с ней, играл с
детьми.
Хочется ему и в овраг сбегать: он всего саженях в пятидесяти от сада;
ребенок уж прибегал к краю, зажмурил
глаза, хотел заглянуть, как в кратер вулкана… но вдруг перед ним восстали все толки и предания об этом овраге: его объял ужас, и он, ни жив ни мертв, мчится назад и, дрожа от страха, бросился к няньке и разбудил старуху.
Как там отец его, дед,
дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им
глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Хорошо. А почему прежде, бывало, с восьми часов вечера у ней слипаются
глаза, а в девять, уложив
детей и осмотрев, потушены ли огни на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится — и уже никакая пушка не разбудит ее до шести часов?
Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с благоухающею свежестью ума и чувств. Она была в
глазах его только прелестный, подающий большие надежды
ребенок.
Ребенок слушал ее, открывая и закрывая
глаза, пока, наконец, сон не сморит его совсем. Приходила нянька и, взяв его с коленей матери, уносила сонного, с повисшей через ее плечо головой, в постель.
Снилась она ему сначала вся в цветах, у алтаря, с длинным покрывалом, потом у изголовья супружеского ложа, с стыдливо опущенными
глазами, наконец — матерью, среди группы
детей.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и
глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего
ребенка, с пальцами в виде винограда.
Врет он, не верь ему: он тебя в
глаза обманывает, как малого
ребенка.
Ребенок, навострив уши и
глаза, страстно впивался в рассказ.
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате
глазами и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал ее, даже сам князь, хотя у ней было пятеро
детей.
Мать задавала себе и няньке задачу: выходить здоровенького
ребенка, беречь его от простуды, от
глаза и других враждебных обстоятельств. Усердно хлопотали, чтоб
дитя было всегда весело и кушало много.
Хозяйка быстро схватила
ребенка, стащила свою работу со стола, увела
детей; исчез и Алексеев, Штольц и Обломов остались вдвоем, молча и неподвижно глядя друг на друга. Штольц так и пронзал его
глазами.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в
глаза, потом долго целовала ей
глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как
ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
Она задумалась, потупив
глаза. Ей было немного стыдно и неловко, что ее считают еще
ребенком.
Глядя на него, еще на
ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то
глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва — шалить, резвиться.
«Нет, молод, еще
дитя: не разумеет дела, — думала бабушка, провожая его
глазами. — Вон как подрал! что-то выйдет из него?»
Бросился
ребенок бежать куда
глаза глядят с перепугу, выбежал на террасу, да через сад, да задней калиткой прямо на набережную.
Только одна девочка, лет тринадцати и, сверх ожидания, хорошенькая, вышла из сада на дорогу и смело, с любопытством, во все
глаза смотрела на нас, как смотрят бойкие
дети.
В одном месте на большом лугу мы видели группу мужчин, женщин и
детей в ярких, режущих
глаза, красных и синих костюмах: они собирали что-то с деревьев.